И уж тут была обязательна его речь — своеобразная, почти от начала до конца казавшаяся безнадежно запутанной, с отступлениями, с попутными анекдотами, с невероятными, но необыкновенно характерными словечками, но всегда кончавшаяся какой-нибудь яркой и уморительной неожиданностью.
Раньше, когда я мало знал его, я всегда при начале его речи испытывал опасение, что вот человек зайдет в такие дебри, откуда ему никогда не выпутаться. Но потом я бывал спокоен за конец и всегда находил в его речах своеобразную прелесть.
Не мог обойтись без речи, конечно, и В.А.Гольцев, великий мастер дружеских речей, щедро расточавший красноречие, ум, а также и яд, которым, впрочем, он никого не отравлял.
Зато домосед В.М.Лавров иногда ознаменовывал приезд Чехова из деревни чем-то вроде раута у себя дома. Это были бесконечно длинные, вкусные, сытные, с обильным возлиянием и достаточно веселые обеды, многолюдные и речистые, затягивавшиеся далеко за полночь и носившие на себе отпечаток самобытности хозяина. Чехова они утомляли, и потому (однако ж единственно поэтому) он шел на них неохотно, но личность В.М.Лаврова его сильно интересовала.
Это был самородок «своей собственной складки». Человек, образовавший себя исключительно своими личными усилиями, отдавший состояние на литературу и затем весь ушедший в свой журнал — «Русская мысль».
К изумлению, я узнал однажды, что он также и самоучка-математик и, в качестве такового, в молодости получил даже какую-то почетную премию в Англии за решение объявленной математической задачи.
Страстный любитель литературы, он читал все выходящее в свет. Писатели были его первые гости: подаренный ему экземпляр с автографом он принимал трепетными руками и нес в свой шкап бережно, как святыню.
Но это, разумеется, не мешало ему в издательском деле быть купцом, а где надо — слегка и поприжать того же самого писателя.
Он прекрасно знал польский язык (кстати, никогда не хотел объяснить, где он ему научился) и был не только почитателем, но и, несомненно, лучшим переводчиком польских авторов.
Помню, как однажды, благодаря этому своему пристрастию, он поставил в довольно странное положение целое общество препочтенных писателей, в том числе, если память мне не изменяет, и Чехова.
В Польше праздновали юбилей (кажется, 25-летней литературной деятельности) Генриха Сенкевича. Лавров, который перевел и поместил в «Русской мысли» почти все произведения этого автора и находился с ним в переписке, разумеется не преминул и в Москве устроить юбилейный обед. В «Эрмитаже» собралось человек двадцать пять литераторов, говорились речи и пили за единение народностей, за польскую литературу и за талантливого ее представителя, польского юбиляра. Все было искренне, трогательно и хорошо.
В заключение послали юбиляру в Варшаву сердечное поздравление, под которым все подписались поименно.
На следующий день на имя Лаврова была получена ответная телеграмма от юбиляра:
«Благодарю, если это искренно».
Бедный Лавров долго после этого ни с кем не заговаривал о польской литературе.
В Москве Чехов оставался по нескольку дней, но в эти дни ничего не писал. Его манера работать вдали от людских глаз — здесь, где он был постоянно на виду у всех, была неосуществима.
А в гостинице у него был «свой» номер (кажется, пятый), который и потом долго еще назывался «чеховским номером», и это знали, и туда стучались.
Но с незнакомым человеком еще как-нибудь можно разделаться, если занят, — ну, сослаться на эту занятость. Но бывало хуже: друзья, вот именно из тех, что впоследствии, после его смерти, почувствовали себя его друзьями и поведали об этом миру.
Иной «друг» приехал по своим делам из Петербурга и, благополучно окончив свои дела, решил провести вечерок с Чеховым. Тут уж, при его исключительной боязни обидеть, — для него была настоящая беда.
Я знал, например, одного писателя (ныне умершего), который считал себя закадычным другом Чехова, и Антон Павлович относился к нему искренне и сердечно, но совершенно не мог выносить его, как он говорил, «трагического смеха».
И помню, что однажды, пробыв в Москве только один день, А.П. пришел домой и объявил, что сейчас же уезжает в Мелихово.
— Почему?
— Встретил N. Вчера приехал. Остановил извозчика, заключил меня в объятия, узнал, что я живу здесь, и объявил, что сегодня придет к нам на весь вечер. Вот и тебе велел кланяться. Ну, так ты уж его прими, а обо мне скажи… ну, скажи что хочешь.
И сколько я ни доказывал ему, что это можно устроить как-нибудь проще — уйти куда-нибудь, послать N записку, — он оставался непоколебим:
— Все равно он найдет меня и будет смеяться. Ведь он юморист и ужасно любит смеяться, — а это трагедия.
И он в тот же день уехал в деревню, несмотря на то, что у него в «Русской мысли» было дело, для которого он вновь приехал в Москву дней через пять.
Но к чему он чувствовал непобедимый, почти панический ужас, так это к торжественным выступлениям, в особенности если подозревал, что от него потребуется активное участие.
Мне памятен один приезд в Москву покойного Д.В.Григоровича. В Петербурге перед этим был справлен его юбилей. Было что-то необыкновенно торжественное, кажется единственное и небывалое в летописях литературы.
Так как писатель иногда помещал свои вещи в «Русской мысли», то В.М.Лавров захотел устроить ему в Москве «филиальное чествование».
Конечно, это не могло быть даже и тенью петербургского юбилея, но все же — «Эрмитаж», несколько десятков приглашенных, заранее предусмотренные речи.